Когда она склонилась над ним, по ее щекам текли слезы; и, кажется, еще никогда она его так сильно не любила, как в эти минуты.
— На, сосчитай ты… — сказал он, отчаявшись и передавая ей деньги. — Сколько тут?..
— Девятнадцать долларов тридцать пять центов.
— Верно… Проигравший… получает… двадцать долларов. Пришлось угостить товарищей… потом трамвай… Если бы я выиграл, я бы принес сто… Ради них я и дрался. Хоть немножко поправил бы наши дела… Возьми их себе, спрячь. Все-таки лучше, чем ничего.
Он не мог заснуть от боли, и Саксон сидела над ним долгие ночные часы, сменяя компрессы на ушибах и бережно смазывая ссадины настоем квасцов и кольдкремом. Его бормотанье прерывалось тяжелыми стонами, — он переживал снова все перипетии боя, искал облегчения в рассказе о своих невзгодах, сетовал на потерю денег, вскрикивал от оскорбленной гордости. От нее он страдал больше, чем от физической боли.
— И все-таки он не мог меня прикончить! Временами я так слабел, что уже рук поднять не мог, и он бил меня почем зря. Публика с ума сходила: она видела, какой я живучий. Иногда я только пошатывался под его ударами, — ведь и он порядком выдохся, ему здорово досталось от меня в первых раундах. Несколько раз он меня швырял. Все было как сон… К концу он уже стал у меня в глазах троиться, и я не знал, которого бить, от которого увертываться…
А все-таки я провел и его и публику. Когда я уже ничего не видел и не слышал, и мои колени дрожали, и в голове все вертелось, как карусель, — я не выпускал его из клинча… Судьи, наверное, устали нас растаскивать…
Но как он меня лупил! Как лупил! Саксон, ты… где ты?! А… здесь… Да, я думал, что все это мне снится. Пусть это будет тебе уроком. Я нарушил свое обещание не выступать — и вот что вышло. Не вздумай и ты сделать тоже самое — не начни продавать свое шитье…
А все-таки я их провел всех! Вначале на нас ставили одинаково. С шестого раунда ставки на него удвоились. Собственно, все было ясно уже с первой минуты, только слепой мог этого не заметить… Но ему очень долго не удавалось меня прикончить. На десятом раунде стали спорить: продержусь ли я этот раунд; на одиннадцатом — продержусь ли до пятнадцатого… А я выдержал все двадцать…
В течение четырех раундов я был как во сне… а на ногах все-таки держусь и отражаю его удары, а уж если упаду — стараюсь досчитать до восьми и потом встаю; опять наступаю, отступаю, наступаю…
Я не помню, что я делал, но, должно быть, именно так и было. С тринадцатого, когда он швырнул меня на ковер вверх тормашками, по восемнадцатый я вообще ничего не сознавал…
… Так о чем же я рассказывал?.. Я открыл глаза, вернее — один глаз: один глаз у меня только и открывался, — и вижу, лежу я в моем углу, меня обмахивают полотенцами, дают нюхать нашатырь. Билли Мэрфи держит у меня лед на затылке. А на другом конце ринга стоит «Гроза Чикаго». И я даже не мог сразу вспомнить, что дрался именно с ним, — точно я где-то был и только что вернулся. «Который сейчас раунд?» — спрашиваю Билла. «Восемнадцатый», — говорит. «Вот черт, — говорю я, — а куда же девались остальные? Последний был, по-моему, тринадцатый». — «Ты прямо какое-то чудо, — говорит Мэрфи. — Четыре раунда ты был без сознания, только никто этого, кроме меня, не заметил. Я все время уговаривал тебя кончать». В это время звонит гонг, и я видку, что «Гроза Чикаго) ко мне приближается. „Кончай!“ — говорит мне Билл; и я вижу, что он уже собирается бросить полотенце. „Ни за что!“ — говорю я. „Оставь, Билл!“ Он продолжал меня убеждать. В это время „Гроза Чикаго“ подошел к моему углу. Вижу — стоит, опустив руки, и смотрит на меня. Судьи тоже смотрят. А публика замерла; слышно, как муха пролетит. Голова моя прояснилась, но не очень. „Ты все равно не выиграешь“, — говорит мне Билл. „А вот посмотрим“, — говорю я и неожиданно бросаюсь на противника, пользуясь тем, что он этого не ждал. Я так шатаюсь, что не могу стоять, а все-таки гоню его через арену в его угол; но вдруг он поскользнулся и падает, и я падаю на него. Публика прямо взбесилась…
… Что я хотел сказать? У меня все еще голова идет кругом, и в ней точно пчелиный рой гудит.
— Ты рассказывал, как упал на него в его углу… — напомнила Саксон.
— Да… Ну вот, как только мы встали на ноги, — я-то уж не стою, — я опять загнал его в мой угол и опять на него упал. Это было счастье, мы встали, я непременно упал бы, но я вошел в клинч и держусь за противника. «Ну, конец тебе, говорю, я сейчас тебя прикончу!»
Однако я не мог его прикончить… но я, конечно, не сдаюсь. Как раз когда судьи разнимали нас, мне удалось нанести ему такой удар в живот, что он одурел… и тут он стал осторожнее, даже слишком. Он воображал, что у меня сил осталось больше, чем их было на самом деле, и боялся войти со мною в клинч. Так что, как видишь, я все-таки его обманул!.. И он не мог меня прикончить, никак не мог…
А в двадцатом раунде мы стояли посреди ринга и обменивались ударами с одинаковыми шансами. При моем состоянии я все же очень хорошо держал себя в руках… но ему присудили приз, и это совершенно справедливо… А все-таки я провел его… Он меня не прикончил… И я провел этих болванов, которые держали пари, что он со мной мигом справится…
Наконец, уже на рассвете Билл заснул. Он охал и стонал, его лицо подергивалось от боли, он метался и никак не мог лечь удобно.
«Так вот что такое быть боксером», — думала Саксон. Это было гораздо хуже, чем она себе представляла. Ей и в голову не приходило, что боксерскими перчатками можно так изувечить человека. Нет, нет, он больше никогда не будет выступать. Уж пусть уличные свалки — все-таки лучше! Она размышляла о том, насколько серьезны полученные им повреждения, когда он что-то забормотал и открыл глаза.