— Во всяком случае не так, чтобы какой-нибудь подлец мог потом доказать на меня в суде. — Он быстро перешел на другое: — Знаешь, Барри-то умер. Я не хотел тебе говорить, пока ты совсем не поправишься. Его похоронили на прошлой неделе. А старуха уезжает во Фриско. Она сказала, что зайдет попрощаться. Первые несколько дней твоей болезни она очень хорошо за тобой ухаживала, но потом довела Марту Скелтон до белого каления; та уж и не знала, как от нее отделаться.
С тех пор как Билл бастовал и часто уходил дежурить в пикетах. Мерседес уехала и умер Берт, Саксон оказалась в таком одиночестве, которое не могло не повлиять даже на ее здоровую натуру. Мери тоже уехала, — она будто бы получила место экономки в другом городе.
Билл мало что мог сделать для Саксон в ее теперешнем состоянии. Он смутно чувствовал, что она страдает, но не понимал причины и глубины этих страданий. Его практическая, чисто мужская натура была слишком далека от той душевной драмы, какую переживала она. Он, в лучшем случае, присутствовал при этой драме как свидетель, — правда, благожелательный свидетель, но видевший очень мало. Для нее ребенок был живым и реальным; таким она чувствовала его и до сих пор. В этом и состояла ее мука. Никаким усилием воли не могла она заглушить ощущения гнетущей пустоты. Реальность этого ребенка доводила ее иногда до галлюцинаций. Ей казалось, что где-то он все же существует и она должна найти его. Она ловила себя на том, что прислушивается, напрягая слух, к его детскому крику, которого на самом деле не слышала ни разу, но слышала в своем воображении тысячи раз в счастливые месяцы беременности. Дважды она вставала во сне с постели и бродила, разыскивая его, и просыпалась перед комодом своей матери, где хранилось приданое ребенка. В такие минуты Саксон говорила себе: «И у меня был когда-то ребенок». Она повторяла это вслух и днем, сидя у открытого окна и глядя на игравших ребят.
Однажды, когда она проезжала в трамвае по Восьмой улице, около нее села молодая мать с лепечущим малышом на руках. И Саксон сказала ей:
— У меня тоже был ребенок. Он умер.
Мать испуганно взглянула на нее и невольно крепче прижала к себе ребенка; но затем выражение ее лица смягчилось, и она ласково сказала:
— Бедненькая!
— Да, — повторила Саксон. — Он умер.
Глаза ее наполнились слезами, но то, что она сказала вслух о своем горе, принесло ей как бы некоторое облегчение. Весь день потом ее преследовало настойчивое желание поведать о нем всем и каждому — и кассиру в банке, и пожилому приказчику в магазине Сэлингера, и слепой женщине, которую водил маленький мальчик, игравший на концертино, — всем, кроме полисмена. Полисмены стали теперь для нее какими-то новыми, страшными существами. Она видела, как беспощадно они убивали забастовщиков, не менее беспощадно, чем те — штрейкбрехеров. Но они убивали не из-за куска хлеба, не из-за работы, это были профессиональные убийцы. Убивать было их обязанностью. В тот день, когда они загнали кучку рабочих в угол у ее крыльца, они могли просто взять и арестовать их, но они этого не сделали. И с тех пор, завидев полисмена, она сходила с тротуара, стараясь обойти его как можно дальше. Она чувствовала в нем чуждую силу, в корне враждебную ей и ее близким.
Как-то, когда она ждала трамвая на углу Восьмой улицы и Бродвея, стоявший на углу полисмен узнал ее и поклонился. Она страшно побледнела, и сердце ее мучительно забилось. Но ведь это был просто-напросто Нэд Германманн, ее старый знакомый, толстый, мордастый малый, и он казался сейчас добродушнее, чем когда-либо. В школе они были с ним в течение трех полугодий соседями; потом оба они целых полгода выдавали в классе книги перед письменной работой по литературе. В тот день, когда в Пиноле взлетели на воздух пороховые заводы и в окнах школы не осталось ни одного целого стекла, только они одни не поддались общей панике и не бросились, подобно другим ученикам, бежать на улицу. Они остались в школе, и рассерженный директор потом водил их из класса в класс, показывая струсившим ученикам, а затем отпустил домой, наградив за смелость месячными каникулами. Окончив ученье, Нэд Германманн поступил в полицию, женился на Лине Хайлэнд, и Саксон слышала, что у них уже пятеро детей.
И все-таки он был теперь полисменом, а Билл забастовщиком. Разве тот же Нэд Германманн не может в один прекрасный день броситься на Билла и бить его и стрелять в него, как это делали перед ее крыльцом так недавно другие полисмены?
— Что с тобою, Саксон? — спросил Нэд. — Больна?
Она покачала головой и, не будучи в силах произнести ни слова, поспешила к трамваю, который как раз остановился.
— Давай я помогу тебе, — предложил он, когда она хотела подняться на подножку.
В испуге она отшатнулась и отрывисто пробормотала:
— Нет, я сама… я не поеду на нем; я забыла одну вещь.
И она поспешно свернула с Бродвея на Девятую улицу, Пройдя несколько шагов по Девятой, она вернулась по Кэли-стрит обратно на Восьмую и села в другой трамвай.
По мере того как проходили летние месяцы, положение в Окленде все обострялось. Можно было подумать, что капиталисты выбрали именно этот город для борьбы с рабочим движением. В результате забастовок, локаутов, а также свертывания производства во многих смежных отраслях, появилось столько безработных, что поступить куда-нибудь даже чернорабочим стало очень трудно. Билл иной раз доставал поденную работу, но сводить концы с концами они все же не могли, несмотря на небольшое пособие, выдаваемое вначале стачечным комитетом, и суровую бережливость Саксон.